Люкевич В. В.
Могилевский государственный уинверситетим. А. А. Кулешова

 

ПОЭТИКА ЛЕТА В РАССКАЗАХ БУНИНА И КОЛАСА НАЧАЛА ХХ ВЕКА

Буниноведы и коласоведы, исследуя мастерство избражения природы в прозе обоих классиков, не обошли вниманием и летние пейзажи. Но поэтика, место и функции концепта летав бунинской и коласовской художественных моделях национального мира специально еще не исследовались. В обыденном, эмпирическом (календарном) значении лето - «самое теплое время года, следующее за весной» [1, с. 296]. В белорусской и русской культурах за этим концептом богатая парадигма смыслов - и упомянутый обыденный, и мифопоэти-ческие (поверья и обряды, связанные с праздниками Троицы, Ивана Купалы, петровок, Спаса и др.), и индивидуальные авторские, обусловленные мирови-дением писателя.
В большинстве рассказов Бунина и Коласа лето выступает в изначальной художественной функции одной из самых ярких презентаций этноландшафта, родных небес. В коласовской картине летней ночи («На начлезе») эта функция особенно заметна: «...яснае зорнае неба. Зоры, як матылёчю, трапыхалюя, дры-жалк i Их бляск пералИвауся дзИвосным колерамИ незлИчоных агнёу. За лугам чуць-чуць выступала сваИм чорным абрысам зубатая палоска яловага лесу, а над Им мИгацелИ чырвоныя стужи трывожных зарнщ. Наукол было так спакойна, так цИха i лагодна, што душа мИмаволИ адрывалася ад зямлИ i ляцела у невядомую высь, каб злщца з хараством, з бязмежнасцю гэтага таемнага свету, i нейкая беспры-чынная радасць разыходзшася па усИм целе» [2, с. 169-170]. Волшебная красота летнего ландшафта под родными небесами напоминает пожилому белорусу о той гармонии, которой не хватает социуму. Великолепие летних дневных и вечерних небес оттеняет бедность, скудость крестьянских нив и селений («Думк у даро-зе»). Контрастны этим нивам и селениям господские угодья и строения: «уперл'ся у неба пансюя палацы, зелянеюць сады, ломяць галлё яблык i грушы... каласу-юцца багатыя панскiя ывы, пасуцца сытыя конi, валы-рагалi, тысячы авец рас-сыпаюцца па полк..» [2, 4, с. 107]. Господские поля и пастбища в летнем изобилии являют будущую перспективу повсеместного возможного расцвета родного края, но уже с иными хозяевами на своей белорусской земле.

С летней порой у обоих прозаиков соотнесено формирование самостояния человека, начал национального самосознания. Это свойственно картинам родных небес, далей и горизонтов в рассказах Коласа о детях «Деревенщина», «Сирота Юрка», «На железной дороге», в бунинском «Далеком». Функции летней поры в рассказах Коласа о детях уже исследованы [3, с. 296-302]. Свое родное, белорусское, которое «обрусевший» старший брат подзатыльниками выбивает из сознания подростка («Дзеравеншчына»), ему грезится преимущественно в летних ландшафтах малой родины: это и холм перед деревней, и высокий косогор над Неманом, и зеленый луг, и лес, раньше угрюмый, но теперь «таю мшы i жаданы, што каб прымеу, то абняу бы яго i цалавау» [2, 4, с. 107]. Но инициируемый и суровыми наказаниями за малейшие проявления «деревенщины» и заманчивыми видениями, памятью о привольных сельских полевых и лесных просторах, побег подростка в родную деревню не удался. Сюжет завершается жестоким избиением мальчика. Исторически значимо ироническое резюме нарратора: оставшийся в городе Михалка "тольк тым i цешыць сябе, што тады, напэуна, будзе яму палёгка, як выб'юць з яго «дзера-веншчыну» [2, 4, с. 109], разлучат его окончательно с мироощущением, взлелеянном в родных просторах летом. Широкие открытые пространства родных летних ландшафтов, где находят или могут найти счастье юные герои Коласа, временно выходя из узкой прагматической практики социума, кодируют идею национальной и социальной свободы.

Даром, аналогичным дару коласовских персонажей-детей, фиксировать цвета, звуки, ароматы родного ландшафта, его флоры и фауны наделен девятилетний гимназист, барчук Иля («Далекое»). Он, как и коласовские герои, преодолевает топографическую границу усадьбы, вместе с отцом погожим июньским днем выезжает на охоту. Сменяются и дополняют друг друга кадры расширяющейся картины мира, осваиваемой сознанием гимназиста. Полевой проселок, окаймленный высокой стеной серо-зеленой ржи, сменяется изволоком, степными косогорами, покатой горой, еще более широким и разлатым логом. Путь на охоту пролегает то мимо заливных болотистых лужков, то мимо мелкой степной речки, пока, наконец, не приводит к месту охоты - болоту, серебристо-зеркальным затонам с островами тонколистой осоки. Познание родного ландшафта дополняет восприятие его флоры и фауны, степных горизонтов, движения облаков на небе, цветов и ароматов родной земли, встреченных в дороге людей. Вбирает восприятие подростка и всю живность родного простора - двух желтых мотыльков, «как два лепестка розы, беззвучно и однообразно» игравших над полевой растительностью; сипящих в траве кузнечиков, «жизнь куличков, бекасов, диких чирков», перламутровых полевых стрекоз, причудливое движение белых облаков, одно из которых похоже на пуделя. Ухо спешит запечатлеть все звуки: воздушную музыка насекомых, неумолчно воспевающих дали, млеющие в мареве зноя, радость и свет солнца, беспричинную божественную радость жизни. . . В детском воображении моделируется вариант национального образа мира: «Когда Иля вырастет, он будет самым счастливым человеком в мире! Он поселится на хуторе, будет жить только охотой, будет каждый день чистить кирпичом и промывать свое ружье, будет варить себе кулеш, спать возле порога дома на войлоке, а просыпаться еще в ту пору, когла едва-едва брезжит зелено-серебристый рассвет!» [4, 2, с. 252, 254].

Летняя пора у Бунина художественно выявлена в буйстве зелени, пышном росте и расцвете трав и злаков, полевых и лесных цветов, ясности далей и горизонтов, переливчатости светотеней, рассветов и закатов, дневных и ночных небес. В этой художественной модели национального бытия преобладают яркие, с богатейшими обертонами картины летней поры. Их, за редким исключением, основная функция - отсвечивать по контрасту убожество социальной суеты людей. Лучшие летние мгновения экзистенции персонажей-крестьян были в далеком прошлом. Матери оголодавшей девочки Таньки («Танька») как ушедшая идиллия вспоминаются «жаркие сенокосы и вечерние зори, когда шла она в девичьей толпе полевою дорогою с звонкими песнями, а за ржами опускалось солнце и золотою пылью сыпался сквозь колосья его догорающий отблеск» [4, 2, с. 13].

Летней порой «на край света», на Дальний Восток, уезжают с насиженных мест обнищавшие крестьяне большого украинского села Великий Перевоз. Прошлые времена гордой казацкой воли, когда лыцариуходили из села защитить родной край, канули в вечность: «теперь стоит серая толпа, которую навсегда выгоняет на край света не прихоть казацкая, а нищета, эти желтые пески, что сверкали за рекою» [4, 2, с. 47]. Ярким контрастом драматическим переживаниям людей, вынужденных по бедности летним вечером покинуть родное село, явлена красота привычного ландшафта, небосвода: «Все спало крепким сном - и люди, и дороги, и межи, и росистые хлеба <...>Серп месяца, мутно-красный и поникший на сторону, показался на краю неба. Он почти не светил. Только небо около него приняло зеленоватый оттенок, почернела степь от горизонта да на горизонте выступило что-то темное. Это были курганы. И только звезды и курганы слушали мертвую тишину на степи и дыхание людей, позабывших во сне свое горе и далекие дороги» [3, 2, с. 50].

Картина антропоморфизированной ночи согрета теплым лирическим чувством повествователя. В ней скрытострастное отрицание безразличия людей к судьбе своих ближних. Если вековые молчаливыя курганы равнодушны «к горю или радости каких-то существ, которые проживут мгновение и уступят место другим таким же - снова волноваться и радоваться и так же бесследно исчезнуть с лица земли» [4, 2, с. 50], то человеку вряд ли такое подобает. Жалким выступает человек перед вселенским космическим знанием тайны его бытия: «одни звезды, может быть, знают, как свято человеческое горе» [4, 2, с. 50]. Это не эстетство, в чем упрекал прозаика А. Твардовский [4, 1, с. 19], а прискорбная констатация огромности человеческих бед и горя, которые усугублены равнодушием людей к судьбам себе подобных. Именно только жгучая заитересован-ность этими судьбами, посильное участие всех, от кого прежде всего зависит спасение пореформенной деревни, способны изменить ситуацию в ней.

Повествователь напоминает об ушедшей в небытие поэзии русского сельского лета в «Эпитафии» - о вечных сенокосах, о солнечных утрах «на Троицу, когда даже бородатые мужики, как истые потомки русичей, улыбались из-под огромных березовых венков», «грубые, но могучие песни на Духов день, когда мы с закатом уходили в ближний дубовый лесок и там варили кашу... «молили кукушку» быть милостивой вещуньей; «игры солнца» под Петров день» [4, 2, с. 176].
Чарующая поэзия этнобытия, приуроченного к лету, сменяется неэстетической современностью индустриальной эпохи: «в поле... длинными буравами сверлят землю» [4, 2, с. 177]. Как надгробие уходящей эпохе, «вся окрестность чернеет кучами, точно могильными холмами» [4, 2, с. 177]. Традиционные коды этнобытия вытесняются новыми - рудой, железными путями, трубами заводов.

Жизнеутверждение, жизнетворение, брожение могучих созидательных сил Бунин чаще всего выявлял в картинах летних ландшафтов. Такова их основная художественная функция в преобладающем пласте бунинских рассказов. Исключение - повести «Деревня» и «Суходол», рассказ «Жертва»«, «Эпитафия» (ее финал). О способной принести людям изобилие, жизнеутверждающей силе земли, прозванной золотым дном («прямо золотое дно», «аршин чернозему»), ряд картин летних ландшафтов в рассказе; так и названном «Золотое дно»: «На полянах густо заросших высокой травой и цветами, просторно стоят столетние березы по две, по три на одном корню. <...> И вот опять мы в поле, опять веет сладким ароматом зацветающей ржи, и пристяжные на бегу хватают пучки сочных стеблей...»[4, 2, с. 245-246]. Подстать ландшафту и богатсво красок летнего небосвода: "«Вечер в поле встречает нас целым архипелагом золотисто-лиловых облаков <...> необыкновенной нежностью и ясностью далей» [4, 2, с. 247]. Эти картины как бы укоряютсоциум, вина и беда которого - отсутствие настоящих хозяев земли, золотого дна, подлинных на ней работников. Баре, мелкопоместные, разорились, крестьяне обнищали до крайности, земля переходит в руки не хозяевам-работникам, а перекупщикам.

О той благополучной доле, которая при иных обстоятельствах могла бы быть уготована несчастной Анисье, напоминают обильно плодоносящие поля, мимо которых оголодавшая женщина, больная старуха, горестно плетется в лесную караулку к непутевому сыну. К поре петровок поле явило апогей своей плодоносящей силы: «Ржи были высоки, зыблились, лоснились <...> Выметались и тускло серебрились тучные, глянцевитые стеблем овсы, клины цветущей гречи молочно розовели» [4, 3, с. 250].

Анисья, по словам А. Твардовского, в «жаркий цветущий летний день <...> бредущая проселками и полями, шатающаяся от слабости, жующая какие-то травинки <...> предстает нам и как образ всей нищей «оголодавшей» деревенской Руси, бредущей среди своих плодородных полей, плутающей по межам и стежкам» [4, 1, с. 12-13]. Причины этой трагедии крестьянского двора не так социальные (этот ответ имел в виду А. Твардовский, как и большинство буни-новедов советской поры), а ментальные. К кропотливой ежедневной работе не тянулись руки ни мужа Анисьи Мирона, ни сына Егора, хоть у последнего «еще и печника, руки были золотые». Но безответственность за собственную судьбу, как и судьбу семьи, погубили и мужа Анисьи, и ее, и беспутного сына ее Егора.

Ко дню первого Спаса, последнему дню лета, по народным представлениям, приурочено завершение земного пути сороколетнего Захара Воробьева, статью, помыслами, бесшабшностью, безалаберностью напоминающего русского богатыря. Он «настолько выше, крупее обыкновенных людей, что его можно было показывать» [4, 3, с. 247]. В день первого Спаса Захар, которому исполнилось недавно сорок лет, проделал сороковерстовый путь. Число сорок - предельное в славянской народной культуре [5, с. 14].

Имя персонажа Захар означает, что о нем Богвспомнил[6, с. 613], Фамилия же Воробьев, производная от названия серой небольшой птички, в котором явно прописано слово негативного смысла (вор), напоминает читателю, что богатырство персонажа украденоу героев былых времен, не соответствует новому дню России. От своих предшественников, Кастрюка, Мелитона, Митрофана, Захар отличается только большей активностью в проявлении душевной щедрости, благодеяния, которыми собирается одарить мир. Захару мало победы над незадачливыми спорщиками. Он бросает вызов Космосу: «шагал все шире, твердо решив не дать солнцу обогнать себя - дойти до Жилова раньше, чем оно сядет»[4 3, с. 304] В характере Захара Воробьева Бунин предвосхитил те свойства национального менталитета, которые обеспечили успех социально-политических переворотов в России в первой четверти ХХ века. Богатырская сила Захара это сила кентавра, неодухотворенная, лишенная позитивного смысла, направленная на нелепые цели, суть которых - потешить окружающих, шире -удивить мир. Захар ушел из жизни на закате августовского дня на середине большой дороги. Это можно понять так - с действиями, запечатленными в подвигах Захара Воробьева (тяжба с мошенниками, мздоимством мелких чиновников, показушная благотворительность), Россия дошла до середины, половины своего пути. Новый день страны потребует иных подвигов, других героев... Только не таких, как отдыхающий на сельском кладбище в разгар июньского трудового дня крестьянин («Будни»). Будничным летним днем, когда священник со своим сыном-семинаристом самоотверженно трудятся в поле, их гость-семинарист, мечтающий о карьере певца, на сельском кладбище встретил мужика, явного бездельника. Для него сельское житье, особенно летние будни - «от одной скуки удавишься» [4, 3, с. 360]. И от скуки и безде-лия этот мужик готов на дерзкие хулиганские поступки, грозит семинаристу избиением. Это уже новый тип, выявленный художником в крестьянской среде, не смиренник, как Кастрюк, Митрофан, Мелитон, а тип, готовый к деструкции, разрушению прежнего уклада, устоявшихся норм бытия. Он самоуверен, свободен от прежних нравственных устоев деревни (спит на могиле), дерзок. Сердитый диалог с семинаристом он завершает явной хулиганской угрозой: «Я с тобой задушевно, а ты - лупишься. Вот подойду, измордую тебя, в лучшем виде, - тогда судись со мной! Не посмотрю, брат, на твое духовенство, на пение» [ 4, 3, с. 351].

Продолжение дороги - пути нации в новых исторических условиях требует героев, обретших настоящую духовность. Она - православно-христиа-наская нравственность, усмиряющая гордыню, воспитывающая соборную ответственность людей за свои помыслы и действия, как представляется прозревшему персонажу повести "Деревня", Тихону Красову.
Часто в рассказах Бунина летней порой завязываются сюжеты с трагическими финалами («При дороге»). Дотлевающая летняя заря - время появления на жизненной дороге юной расцветающей сельской красавицы Парашки мещанина-искусителя: «Он взглянул на нее, уходя, и поразил ее силой своих твердых глаз. А старик, верно заметивший это, сказал ей на прощанье странные слова: <...> Этот вор-мещанин погубит тебя. Ты на таких не заглядывайся...» [4, 3, с. 427]. Сюжет рассказа развивается как подтверждение пророчества старика-босяка: через несколько лет летней порой вор-мещанин растлил и загубил неопытную душу Парашки".

Летними вечерами завязываются запутанные отношения между четырьмя молодыми людьми, так и не смогшими, по причине духовной ущербности, достойно пронести в социуме дарованные им чаши жизни(«Чаша жизни»). Трагикомизм ситуации в том, что двое из персонажей по роду занятий принадлежали к духовному сословию. Июньским вечером совершилось грехопадение Оли Мещерской, после которого она твердо решила уйти из жизни. Запись в дневнике за 10 июня закончена роковым самоприсудом: «Теперь мне один выход... Я чувствую к нему такое отвращение, что не могу пережить этого!..»[4, 4, с. 97]. Из фабулы рассказа видно, что она спровоцировала на исполнение смертельного приговора себе казачьего офицера, «некрасивого и плебейского вида» [4, 4, с. 96].

В самую душную пору на Цейлоне произошли роковые для судьбы юного рикши и англичанина-колонизатора события («Братья»). Юноша-рикша потерял любимую девушку и сам ушел из жизни. Англичанин не только бежал с острова Цейлон, но и жестко осудил европейскую цивилизацию, прославившуюся дележом мира, преуспевшую в этом, всемерно поощрявшую алчные эгоистические инстинкты человека. Персонаж Бунина как бы предвидел те кровавые последствия передела мира, которые испытает человечество в первой половине ХХ века: «когда этот дележ придет к концу, тогда в мире опять воцарится власть какого-нибудь нового Тира, Сидона, нового Рима, английского или немецкого» [4, 4, с. 26].
С летней жарой, пылью ассоциирована у Бунина неустроенность российских бытия и быта в сопоставлении с европейской цивилизацией, коды которой комфортабельное купе, вагон-ресторан юго-восточного экспресса(«Пыль»). Именно пыль - символ развала, разрухи российского бытия для преуспевающего отечественного нувориша, разглядывавшего город своего детства из купе международного вагона [4, 3, с. 404].

Летней порой у Бунина уходят из жизни и Захар Воробьев, и годовалая девочка Анфиска («Жертва»), и красавица-послушница Аглая («Аглая»). В самую знойную пору лета, после петровок, была позвана в монастырь сельская красавица Анна, нареченная при постриге Аглаей. Она «в обители, в иночестве, отрешенная от мира и от своей воли ради духовного своего восприемника... пробыла тридцать три месяца. На исходе же тридцать третьего - преставилась» [4, 4, с. 104]. Пафос рассказа не в прославлении праведничества юной красавицы, а в сожалении по поводу ее принужденной преждевременной кончины по корыстной воле отца Родиона. Ведь не зря же он называл ее счастьем своим и велел принять кончину в расцвете красоты: «Останься во моей памяти столь же прекрасною, как стоишь ты в сей час передо мной: отойди ко господу!» [4, 4, с. 105]. Проясняет смысл шедевра и покаяние героини перед кончиной: «И тебе, мати-земля, согрешила есмь душой и телом - простишь ли меня? А слова же страшные: припадая челом ко земле, их читали в покаянной молитве по Древней Руси за вечерней под Троицу, под языческий русальный день» [4, 4, с. 106]. Согрешила, по мысли автора, Анна-Аглая своей женской сути: стать матерью, продлить жизнь на земле в поколениях.

Летняя пора неласкова и к крестьянину-белорусу и своими погодными условиями, особенно засухами. Картина жаркого лета усугубляет опасения крестьян не только за судьбу урожая, но и собственную. В индивидуальной судьбе наибольшего трусав селе Миколы Гляка выявлено положение доведенного до отчаяния, не прозревающего будущих перспектив народа («Трывога»). Летний зной в праздничный день на селе не только повод для опасений за будущую судьбу крестьян, но и резон для выхода к перспективам ее улучшения. («Неда-ступны»). Сюжетная ситуация - крестьянин на дне колодца, - бесспорно, шире своего анекдотического смысла. Да, белорусский крестьянин загнан на дно жизни. Он просит у родного сына напомнить имя пророка, которому вороны носили мясо в пустыню. Пророк Илья в народном сознании представлялся карающим виновников зла на земле градом и молнией. О будущем возмездии обидчикам подневольного народа поется и в ставшей популярной в белорусской деревне той поры «Марсельезе» [2, 4, с. 94]. В революционных иллюзиях времени Колас видел перспективу выхода своей нации из социального тупика - отречение от старого мира во имя созидания нового, без угнетения.

Летние ландшафты и небеса у Бунина обычно излучают энергию жизне-утверждения (противоположная семантика уже упомянута), гармонии, до которых социум по различным причинам не дорос. У Коласа летние пейзажи, если можно так сказать, сопутствуют подневольной судьбе народа. Они грозят голодом деревне (засухи). Союзник, соучастникчеловеческих забот летняя пора только в коласовских и бунинских рассказах о детях. У Коласа летняя ночь выступает и союзником крестьян, замахнувшихся на истых охранителей и защитников самодержавия. Луна вместе с крестьянами издевается над глупостью полицейских чинов, обманутых хитрованом сотским: «Цкавы месяц выплыу з-за белай хмарк i, глянуушы на гэтую працэсю мусщь засаромеуся людскога глупства, бо зараз жа схавауся у другой хмарцы...» [ 2, 4, с. 32].
У Бунина летняя пора не «знает» политических подтекстов. Ее подтексты вскрывают узость, ограниченность, нравственную и духовную, эмоциональную ущербность не чиновников (исключение, «Захар Воробьев», где во вставных новеллах раскрыты мздоимство, нравственные изъяны чиновников, сельских богатеев), а рядовых членов социума вне зависимости от социальной принадлежности, гендера.

Пышное богатство зеленого летнего ландшафта оттеняет духовную ограниченность и толстовца и его противников. («На даче»). Запустение поддержано аскетическим антуражем жилища толстовца, его бытовой неопрятностью. Из оцепенения, вызванного созерцанием нищенской обстановки жилья, изображением мученической кончины Спасителя на копии картины, Гришу выводят цитаты из Псалтири, «безмолвная и вся озаренная солнцем комната». Победное шествие солнечного летнего дня, чтение отрывков из Евангелия, псалмы Давида напоминают студенту о торжестве жизни вопреки аскезе, духовному самоистязанию толстовца. Понятно, что путь Гриши разойдется и с толстовством и этикой самодовольного буржуа. Прямой, откровенный вызов толстовству и в другом рассказе («В августе»). К новой не испытанной еще жизни, к преодолению чувства потери (героя покинула возлюбленная) манит картина позднего лета на юге Украины: «все замирало от полноты счастия, - в садах, в степи, на баштанах и даже в самом воздухе и густом солнечном блеске» [4, 2, с. 215]. Герой явно сочувствует жене толстовца, хочет пробудить ее, возродить к настоящей жизни, подлинной любви. Но, оказывается, это доступно только человеку, чуждому идеологическому догматизму.

Так, у Бунина, как иногда и в летних картинах Коласа (особенно в рассказах о детях), проявляется еще одна функция летней поры - воспитывать у человека стремление к красоте. Летняя пора вела будущего пророка Моисея к постижению подлинного Бога, протесту против язычества Египта, властям которого он служил более четверти века: «рабам, страдающим от зноя, простительно воз-вать руки к солнцу и призывать его, как бога. Но солнце - не бог. Бога никто не может видеть. Он не постижим. Его можно только чувствовать» [4, 3, с. 170]. И в момент кончины пророка в пещере ему грезится Сад небесный в вечном сиянии его летнего цветения («Смерть пророка»).

Летняя заря, заря его единственной любви, светила всю жизнь батраку Аверкию, оберегая от злобы, конфронтации с ближними («Худая трава»). Поэтому Аверкий может понять и настоящую любовь других, простить зятю измену жене с миловидной солдаткой. Умирающий Аверкий простил даже лесника, уворовавшего и зарезавшего на мясо телочку - единственную хозяйственную надежду жены Аверкия. От летнегосвета любви Аверкия явно протянуты нити к национальному примирению, а не к конфронтации. Поучительный смысл необычной любви помещика Хвощинского в «Грамматике любви» осиян золотом летней, вечерней, «расчишающейся за тучами» зари. [4, 4, с. 49].

Семантика многовариантного концепта лета у обоих мастеров слова далека от однозначности, богата обертонами. Ее художественная сверхзадача -могуществом живородящей силы земли оттенять несовершенство социума, напоминать о красоте естественного, природного мира как прообраза вселенской гармонии, основанной на чувствах любви, согласия, в соответствии с христианским Декалогом.

Литература

  1. Ожегов, С. И. Словарь русского языка  С. И. Ожегов. - М., 1978.
  2. Колас, Якуб. Збор творау у 12 т. Якуб Колас. - Т. 4. - Мн., 1962.
  3. Бунин, И. А. Собрание сочинений в 6 т.  И. А. Бунин. - М., 1987-1988.
  4. Смирнова, И. М. Мистика чисел, камней, знаков: Из жизни суеверий И. М. Смирнова. - М., 1992.
  5. Успенский, Л. В. Слово о словах. Ты и твое имя. Л. В. Успенский. - Л., 1962.
 

Внимание!

Внимание! Все материалы, размещенные на сайте, выпущены в печатной форме и защищены законодательством об авторском праве Республики Беларусь. Полнотекстовое использование (перепечатка) материалов сайта допускается только с согласия издателя (ЧУП "Паркус плюс"), цитирование в научных целях допускается без согласия, но при обязательном указании автора статьи и источника цитирования.


Проверить аттестат

На правах рекламы

Репетитор турецкого языка также читайте.